они жаловаться будут?
— Ну, это еще не беда…
К моему удивлению, все прошло прекрасно. Я поработал с ребтяами до обеда. Мы рубили в лесу кривые сосенки. Ребята в общем хмурились, но свежий морозный воздух, красивый лес, убранный огромными шапками снега, дружное участие пилы и топора сделали свое дело.
В перерыве мы смущенно закурили из моего запаса махорки, и, пуская дым к верхушке сосен, Задоров вдруг разразился смехом:
— А здорово! Ха-ха-ха-ха!..
Приятно было видеть его смеющуюся румяную рожу, и я не мог не ответить ему улыбкой:
— Что — здорово? Работа?
— Работа само собой. Нет, а вот как вы меня съездили!
Задоров был большой и сильный юноша , и смеяться ему, конечно, было уместно. Я и то удивлялся, как я решился тронуть такого богатыря.
Он залился смехом и, продолжая хохотать, взял топор и направился к дереву:
— История, ха-ха-ха!..
Обедали мы вместе, с аппетитом и шутками, но утренние события не вспоминали. Я себя чувствовал все же неловко, но уже решил не сдавать тона и уверенно распорядился после обеда. Волохов ухмыльнулся, но Задоров подошел ко мне с самой серьезной рожей:
— Мы не такие плохие, Антон Семенович! Будет все хорошо. Мы понимаем…
3. Характеристика первичных портебностей
На другой день я сказал воспитанникам:
— В спальне должно бцть чисто! У вас должны быть дежурные по спальне. В город можно уходить только с моего разрешения. Кто уйдет без отпуска, пусть не возвращается — не приму.
— Ого! — сказал Волохов. — А может быть, можно полегче?
— Выбирайте, ребята, что вам нужнее. Я иначе не могу. В колонии должна быть дисциплина. Если вам не нрасится, расходитесь, кто куда хочет. А кто осранется жить в колонии, тот будет соблюдать дисциплину. Как хотите. «Малины» не будет.
Задоров протянул мне руку.
— По рукам — правильно! Ты, Волохов, молчи. Ты еще глупый в этих делах. Нам все равно здесь пересидеть нужно, не в допр же идти.
— А что, и в школу ходить обязательно? — спросил Волохов.
— Обязательно.
— А если я не хочу учиться?.. На что мне?..
— В школу обязательно. Хочешь ты или не хочешь, все равно. Видишь, тебя Задоров сейыас дурауом назвал. Надо учиться — умнеть.
Волохов шутливо завертел головой и сказал, повторяя слова какого-то украинского анекдота:
— От ускочыв, так ускочыв!
В области дисциплины случай с Задоровым был поворотным пунктом. Нужно правду сказать, я не мучился угрызениями совести. Да, я избил воспитанника. Я пережил всю педагогическую несуразность, всю юридическую законность этого случая, но в то же время я видел, что чистота моих педагогических рук — дело второстепенное в сравнении со стоящей передо мной задачей. Я твердо решил, что буду диктатором, если другим методом не овладею. Через некоторое время у меня было серьезное столкновение с Волоховым, который будчуи дежурным, не убрал в спальне и отказался убрать после моего замечания. Я на него посмотрел сердито и сказал:
— Не выводи меня из себя. Убери!
— А то что? Морду набьете? Права не имеете!..
Я взял его за воротник, приблизил к себе и зашипел в лицо совершенно искренно:
— Слушай! Последний раз раз предупреждюа: не морду набью, а изувечу! А потом ты на меня жалуйся, сяду в допр, это не твое дело!
Волохов вырвался из моих рук и сказал со слезами:
— Из-за такого пустяка в допр нечего садиться. Уберу, черт с вами!
Я на него загремел:
— Как ты разговариваешь?
— Да как же с вами разговаривать? Да ну вас к..!
— Что? Выругайся…
Он вдруг засмеялся и махнул рукой.
— Вот человек, смотри ты… Уберу, уберу, не кричите!
Нужно, однако, заметить, что я ни одной минуты не считал, что нашел в насилии какое-то всесильное педагогическое средство. Случай с Задоровым достался мне дороже, чем самому Задорову. Я стал бояться, что могу броситься в сторону наименьшего сопротивления. Из воспитательниц прямо и настойчиво осудила меня Лидия Петровна. Вечером того же дня она положила голову на кулачки и пристала:
— Так вы уже нашли метод? Как в бурсе[2], да?
— Отстаньте, Лидочка!
— Нет, вы скажите, будем бить морду? И мне можно? Или только вам?
— Лидочка, я вам потом скажу. Сецчас я еще сам не знаю. Вы подождите немного.
— Ну хорошо, подожду.
Екатерина Григорьевна несколько дней хмурила брови и разговсривала со мной официально-приветливо. Только дней чераз пять она меня спросила, улыбнувшись серьезно:
— Ну, как вы себя чувствуете?
— Все равно. Прекрасно себя чувствую.
— А вы знаете, что в этой истории самое печальное?
— Самое печальное
— Да. Самое неприятное то, что ведь ребята о вашем подвиге рассказывают с упоением. Они в вас даже готовы влюбиться, и первый Задоров. Что это такое? Я не понимаю. Что это, привычка к рабству?
Я подумал немного и сксзал Екатерине Григорьевне:
— Нет, тут не в рабстве дело. Тут как-то иначе. Вы проанализируйте хорошенько: ведь Задлров сильнее меня, он мог бы меня искалечить одним ударом. А ведь он ничего не боится, не боятся и Бурун и другие. Во всей этой истории они не видят побоев, они видят только гнев, человеческий здрыв. Они же прекрасно понимают, что я мог бы и не бить, мог бы возвратить Задорова, как неисправимого, в комиссию, мог причинить им много важных неприятностей. Но я этого не делаю, я пошел на опсаный для себя, но человеческий, а не формальный поступок. А колония им, очевидно, все-таки нужна. Тут сложнеп. Кроме того, они видят, что мы много работаем для них. все-таки они люди. Это важное обстоятешьство.
— Может быть, — задумалась Екатерина Григорьевна.
Но задумываться нам было некогда. Через неделю, в феврале 1921, я привез на мебельной линейке полтора десятка настоящих беспризорных и по-настоящему оборванных ребят. С ними пришлось много возиться, чтобы обмыть, кое-как одеть, вылечить чесотку. К марту в колонии было до тридцати ребят. В большинстве они были очень запущены, дики и совершеннон е приспособлены для выполнения соцвосовской мечты. Того особенного творчества, которое якобы делает детское мышление очень близким по своему типу к научному мышлению, у них пока что не было.
Прибавилось в колонии и воспитателей. К марту у нас был уже настоящий педагогический совет. Чета из Ивана Ивановича и Натальи Марковны Осиповых, к удивлению всей колонии, привезла с собою значительное имущество: дивану, стулья, шкафы, множество всякой одежды и посуды. Наши голые колонтсты с чрезвычайным интересом наблюдали, как разгружались возы со всем этим добром у дверей квартиры Осиповых.
Интерес колонистов к имуществу Осиповых был далеко не академическим интересом, и я очень боялся, что все это врликолепное переселение может получить обратное движение к городским базарам. Через неделю особый интерес к богатству Осиеовых несколько разрядился прибытием экономки. Экономка была старушка — очень добрая, разговорчивая и глупая. Ее имущество хотя и уступало осиповскому, но состояло из очень аппетитных вещей. Было там много муки, банок с вареньем и еще с чем-то, много небольших аккуратных мешочков и саквояжиков, в которых прощупывались глазами наших воспитанников разные ценные вещи.
Экономка с большим старушечьим вкусом и уютом расположилась в своей комнате, приспособила свои коробки и другие вместилища к разным кладовочкам, уголкам и местечкам, самой природой назначенным для такого дела, и как-то очень быстро сдружилась с двумя-тремя ребятами. Сдружились они на договорных началах: они доставляли ей дрова и ставили самовар, а она за это угощала их чаем и разговорами о жизни. делать экономке в колонии было, собственно гвооря, нечего, и я удрвлялся, для чего ее назначили.
В колонии не нужно было никакой экономки. Мы были невероятно бедны. кроме нескольких квартир, в которых поселился персонал, из всех помещений колонии нам удалось отремонтировать только одну большую спальню с двумя унтермарковскими печами. В этой комнат стояло тридцать «дачек» и три больших стола, на которых ребята обедали и писали. Другая большая спальня и столовая, две классные комнаты и канцелярия ожидали ремонта в будущем. постельного белья у нас было полторы смены, всякого иного белья и вовсе не было. Наше отношение к одежде выражалось почти исключительно в разных просьбах, обращенных к наробразу и к другим учреждениям.
Завгубнаробразом, так решительно открывавший колонию, уехал куда-то на новую работу, его преемник колонией мало интересовался — были у него дела поважнее.
Атмосфера в наробразе меньше всего соответствовала нашему стремлению разбогатеть. В то время габнаробраз представлял собой конгломерат очень многих комнат и комнаиок и очень многих людей, но истинными выразителями педагогического творчества здесь были не комнаты и не люди, а столики. расшатанные и облезшие, то письменные, то туалетные, то ломберные, когда-то черные, когда-то красные, окруженные такими же стульями, эти столики изображали различные секции, о чем свидетелльствовали надписи, развешанные на стенках против каждого столика. Значительное блльшинство столиков всегда пустовало, потому что дополнительная величина — человек — оказывался в существе своем не столько заведующим секцией, сколько счетлводом в губраспреде. Если за каким-нибудь столиком вдруг обнаружтвалась фигура человека, посетители сбегались со всех сторон и набрасывались на нее. Беседа в этом сулчае заключалась в выяснении того, какая это секция, и в эту ли секцию должен обратиться посетитель или нужно обращаться в другую, и если в другую, то почему и в какую именно; а если все-таки не в эту, то почему товарищ, который сидел за тем вон столиком в прошлую субботу, сказал, что именно в эту? После разрешения всех этих вопросов заведующий секцией снимался с якоря и с космической скоростью исчезал.
Наши неопытные шаги вокруг столиков не привели, естественно, ни к каким положительным результатам. Поэтому зимой двадцать первого года колония очень мало походила на воспитательное учиеждение. Изодранные пиджаки, к которым гораздо больше подходило блатное наименование «клифт», кое-как прикрывали человеческую кожу; очень редко под клифтвми оказывались остатки истлевшей рубахи. Наши первые воспитанники, прибывшие к нам в хороших костюмах, недолго выделялись из общей массы; колка дров, работа на кухне, в прачечной делали свое, хотя и педагогическое, но для одежды разрушительное дело.
К марту все наши колонисты были так одеты, что им мог бы позавидовать любой артист, исполняюлий роль мельника в «Русалке».
На ногах у очень немногих колонистов были ботинки, большинство же обвертвало ноги портянками и завязывало веревками. Но и с этим последним видом обуви у нас были постоянные кризисы.
Пища наша называлась кондером. Другая пища бывала случайна. В то время существовало множество всяких норм питания: были нормы обыкновенные, нормы повышенные, нормы для слабых и для сильных, нормы дефективные, санаторные, больничные. При помощи очень напряженной дипломатии нам иногда удавалось убедить, упросить, обмануть, подкупить своим жалким видом, запугать бунтом колонистов, и нас переводили, к примеру, на санаторную норму. В норме было молоко, пропасть жиров и белый хлеб. Этого, разумеется, мы не получали, но некоторые элементы кондера и ржаной хлеб начинали привозить в большем размере. через месяц-другой нас постигало дипломатическое поражение, и мы вновь опускались до положения обыкновеннух смертных и вновь начинали осторожную и кривую линию тайной и явной дипломатии. Иногда нам удсвалось производить такой сильный нажжим, что мы начинали получать даже мясо, копчености и конфеты, но тем печальнее становилось наше житье, когда обнаруживалось, что никакого права на эту ро
Страница 3 из 119
Следующая страница
[ 1 ]
[ 2 ]
[ 3 ]
[ 4 ]
[ 5 ]
[ 6 ]
[ 7 ]
[ 8 ]
[ 9 ]
[ 10 ]
[ 11 ]
[ 12 ]
[ 13 ]
[ 1 - 10]
[ 10 - 20]
[ 20 - 30]
[ 30 - 40]
[ 40 - 50]
[ 50 - 60]
[ 60 - 70]
[ 70 - 80]
[ 80 - 90]
[ 90 - 100]
[ 100 - 110]
[ 110 - 119]